Над щебнем курилась красноватая дымка. Пахло известкой, гарью, пороховыми газами, очень едкими. От этого зловония хотелось чихать и кашлять.
— Говорят же вам: прямое попадание! — убедительно объяснял кто-то, придерживая Грибова за локоть, — Вы же военный, офицер! Сами должны понять!
Но Грибов не понимал ничего.
Какая-то женщина, заглянув ему в лицо, отшатнулась, крикнула:
— Да что же вы смотрите, люди? Уведите старика!
У этой дымящейся кучи щебня Грибов сразу стал стариком…
Говорят, трус умирает тысячу раз. Но десятки, сотни тысяч раз повторяют в уме люди смерть своих близких.
Почти беспрестанно, и до ужаса реально, слышал Грибов лязг и вой этого немецкого снаряда и ощущал невыносимую боль, которая внезапно пронзила Иру и Тату…
Через несколько дней, совсем больного, его вывезли на самолете сначала в Москву, потом на юг, куда было эвакуировано училище.
Горе заставило Грибова внутренне сжаться. Однако внешне он держался по-прежнему прямо, подчеркнуто прямо. Это, кстати, ограждало от соболезнований.
Но, будучи безусловно храбрым человеком, он не стыдился признаться себе, что боится вернуться в Ленинград.
Там на каждом шагу подстерегали воспоминания, крошечные, будничные, но еще более страшные от этого. Чуть внятные, печальные голоса их могли свести с ума.
Легче, кажется, было бы ворваться ему на горящем брандере в середину вражеской эскадры, чем снова пройти сквериком, где он гулял по воскресеньям с маленькой Иришей. А ведь подобные воспоминания, связанные с женой или дочерью, возникали в Ленинграде на каждом перекрестке, за каждым углом.
Но потом он подумал:
«Ленинград поможет мне в беде! Ленинград — город не только четких архитектурных линий, но и собранных мыслей, город большой душевной дисциплины».
И Ленинград не подвел. А вскоре подоспела и весть от Шубина — посмертная.
Шубин, можно сказать, усадил своего профессора за письменный стол, под магический конус света. Не ободрял, не утешал — заставлял работать. А это было главное.
Самолюбивый и настойчивый, он, как всегда, требовал к себе исключительного внимания!..
И две молчаливые скорбные тени бесшумно шагнули назад, за спинку кресла. Они не ушли совсем, нет, — только шагнули назад. Но и это был отдых для измученных нервов.
Миля за милей уводил Шубин своего профессора от мучительных воспоминаний: сначала в шхеры, потом внутрь немецкой подводной лодки, а вырвавшись из нее, быстро повел следом за собой к мысу Ристна и косе Фриш-Неррунг.
На этом узком пути — очень узком, особенно в шхерах, — он встретился с вероломной бестией Цвишеном и, конечно, сразу же ввязался в борьбу. Он никогда не мешкал на войне, в полной мере «повелевал счастьем», что, по Суворову, неизменно приносит победу.
Недаром же воинская удача Шубина стала почти нарицательной. На флоте так и говорили: «везет, как Шубину», «счастлив, как Шубин»…
— Люблю, когда быстро! — признавался он, показывая в улыбке крупные, очень белые зубы. — Пустишь во весь опор своих лошадей, а их у меня три тысячи, целый табун с белыми развевающимися гривами, — хорошо! Жизнь чувствуется!
Он даже жмурился от удовольствия. Но тотчас же подвижное лицо его меняло выражение:
— Понятно, не прогулка с девушками в Петергоф! При трех баллах поливает тебя, как в шторм. Стоишь в комбинезоне, весь мокрый, от макушки до пят, один глаз прищуришь, ладонью заслонишься, так и командуешь. Ведь моя сила в чем? В четкости маневра, в чертовской скорости!.. Броня? А у меня нет брони. Мой катер пуля пробивает насквозь!
Он делал паузу, озорно подмигивал:
— Но попробуй-ка попади в меня!..
Как все моряки, Шубин привычно отождествлял себя со своим кораблем: «моя броня», «я занес корму», «я вышел на редан».
Он даже внешне был чем-то похож на торпедный катер — небольшой, верткий, стремительный.
Впрочем, привязанность его, быть может, объяснялась еще и тем, что командир торпедного катера сам стоит за штурвалом.
Лихие морские коньки с белыми развевающимися гривами и одновременно нечто среднее между кораблем и самолетом! Недаром и скорость у «Г-5», дай бог, свыше пятидесяти узлов! Впору хоть и настоящему самолету!
Когда такой забияка на полном ходу режет встречную волну, по его бортам встают две грозные белые стены — клокочущая пена и брызги!
Двигается он как бы гигантскими прыжками. Поэтому мотористы работают в шлемах с амортизаторами, подобно танкистам. А радист сидит в своем закутке, чуть пониже боевой рубки, скрючившись, весь обложенный мешками, надутыми воздухом, чтобы смягчать толчки. Ого! Еще как кидает, подбрасывает, трясет на водяных ухабах!
И уж наверняка настоящий табун в три тысячи голов, проносясь по степи, не оглушает так, как два мотора «Г-5». В моторном отсеке приходится объясняться больше мимикой и жестами. Нужна отвертка — вращают пальцами, нужен «горлохват» — гаечный ключ — показывают себе на горло. А наверху разговаривают самым зычным голосом, хотя командир, механик и боцман стоят рядом.